?

Log in

No account? Create an account
 
Владимир Соколов
Сижу вот сейчас, думаю об этом и понимаю, что высказываться на эту тему в спорах мне приходилось неоднократно. А вот внятных высказываний в ответ слышал я удручающе мало. В связи с чем, друзья мои, я обращаюсь к вам – именно к вам – с таким очевидным и одновременно неясным вопросом. Как же нам обозначить, охватить и определить то, что все мы называем «искусством»? Если высказаться на этот счёт в целом сложно, представьте, что вы смотрите фильм, читаете книгу или слушаете музыку. Какими критериями вы при этом руководствуетесь, что должны почувствовать, в чём убедиться, чтобы просмотренное, прочитанное или прослушанное заслужило от вас звание «искусства»?
 
 
 
Владимир Соколов
И для большей наглядности. Можно параллельно привлечь и саундтрек


Read more...Collapse )
 
 
Current Music: Hammock – Eero
 
 
Владимир Соколов
Едва ли данная рубрика будет обновляться часто – но хочется всё же оставить какой-то след от тех впечатлений и мыслей, что вызывают дорогие сердцу фильмы, со временем утрачивающие первоначальный эффект озарения, радости и удивления. Годы проходят, вкусы меняются, и ничто не вечно под луной. Поэтому буду ловить момент. И начну прямо сейчас.


Read more...Collapse )
 
 
Current Music: Hammock – Eliel
 
 
 
Владимир Соколов
«Я готов согласиться с ретивыми поклонниками нового и модного, что кинематограф, как искусство техническое, слишком быстро стареет – но лишь внешне, первослойно. Якобы устаревшее таит внутри себя живость и неподдельность душевных переживаний, трудно передаваемую ныне свободу и раскованность, незажатость и незакомплексованность творцов. Отодвигаясь от нас во времени, давнее кино всё более приобретает черты будто детского немудрёного творчества, особое очарование невольного примитивизма, лукавую простоту и житейскую мудрость сказок. Вымышленный мир целлулоидных фантазий претендует на роль хранилища психологической и эмоциональной памяти человечества. Это можно уподобить внеземному обиталищу душ, юнговских архетипов, оказывающих ответное влияние на судьбы оставшихся где-то внизу. Фантом кинематографа, вознесясь над бренной реальностью, уже из горних пределов питает нас психической энергией, заряжает жаждой жизни, преподносит сюрпризы личных воспоминаний, поражая прозрением, что все эти старые ленты – сплошное дежа вю, когда-то пережитое и прочувствованное. Сложно отделаться от впечатления, что становишься свидетелем собственной биографии, почему-то развёртывающейся в дальних просторах – в Техасе или в Австралии».

Из статьи С.В. Кудрявцева «Спасительная ностальгия по старому кино»


Великий и ужасный kinanet, которому я обязан тем, что полюбил кино так, как люблю его сегодня, буквально сорвал с языка те полуосознанные ощущения и эмоции, что я и сам не раз испытывал после просмотра «старых» фильмов. Думаю, что к этой категории можно отнести картины не позднее второй половины 90-ых или начала 2000-ых – хотя разделение это, конечно же, произвольное. Так или иначе, в определённый и, можно сказать, поворотный для истории кино момент изменился как будто бы сам тип творческого мышления всех кинематографистов. И наращиваемая техническая мощь всё больше несла с собой утрату того сказочного, в чём-то примитивного и наивного очарования, которым обладали фильмы прошлых времён. Многие ворчуны и снобы, вроде меня, любят периодически поностальгировать и посетовать на то, что раньше, видите ли, трава была зеленее и, мол, не умеют сейчас снимать кино, как прежде. И сравнивают Соррентино с Феллини или Звягинцева с Тарковским – с намёком, что масштаб личности уже не тот, а потому – и кино не такое.

Но что всегда поражает (и поражало) меня больше всего, когда я думаю об этом – это не измельчание авторов, не смена творческого вектора в сторону современных тенденций, не неоправданное техническое превосходство «нового» кино – но утрата того волшебного чувства доверия и странной близости «старых» фильмов, что наполняют тебя с первых же кадров, стоит только начать смотреть такое кино. Такое ощущение, что волшебство это содержится где-то в пространстве между кадров – либо в их последовательности, ритме, в котором они сменяют друг друга (и ритме внутрикадровом) – или даже самой ткани киноизображения. И невольная симпатия к чему-то давно ушедшему – как и пристрастие к ретро-стилю в одежде или, скажем, в музыке – всё это здесь не причём. По-своему оно, безусловно, важно – но упомянутое ощущение существует и вне зависимости от них, чисто объективно. И эффект этот возник, кажется, именно теперь, совсем недавно, когда произведения тех лет отодвинулись от нас во времени – так что эпоха, её кумиры и нравы перестали иметь значение сами по себе, уступив место чему-то более общечеловеческому – и более близкому к тому воздействию, какое оказывает на нас настоящее искусство.
 
 
 
Владимир Соколов
«Произведение искусства только тогда настоящее, когда воспринимающий не может себе представить ничего иного, как именно то самое, что он видит, или слышит, или понимает. Когда воспринимающий испытывает чувство, подобное воспоминанию – что это, мол, уже было и много раз, что он знал это давно, только не умел сказать, а вот ему и высказали его самого. Главное, когда он чувствует, что это, что он слышит, видит, понимает, не может быть иначе, а должно быть именно такое, как он его воспринимает. Если же воспринимающий чувствует, что то, что ему показывает художник, могло бы быть и иначе, видит художника, видит произвол его, тогда уже нет искусства».
Из дневников Л.Н. Толстого
 
 
 
Владимир Соколов
23 July 2019 @ 07:14 pm
Наткнулся тут на одно любопытное видеоэссе, затрагивающее вечную тему. Рассуждения, может быть, и не во всём верные – но уж точно в правильном направлении.
 
 
Владимир Соколов
«Связью с людьми мы обязаны лишь своим собственным усилиям: стоит перестать писать или говорить, стоит обособиться, и толпа людей вокруг вас растает; мы понимаем, что большая часть этих людей на самом деле готовы отвернуться от нас (не из злобы, а лишь из равнодушия), а остальные всегда оставляют за собой право переключить свое внимание на что-нибудь другое; в эти дни мы понимаем, сколько совпадений, сколько случайностей необходимо для рождения того, что называют любовью или дружбой, и тогда мир снова погружается во мрак, а мы – в тот лютый холод, от которого нас ненадолго укрыла человеческая нежность».
Из записных книжек Альбера Камю
 
 
 
Владимир Соколов
«В молодости я требовал от людей больше, чем они могли дать: постоянства в дружбе, верности в чувствах. Теперь я научился требовать от них меньше, чем они могут дать: быть рядом и молчать. И на их чувства, на их дружбу, на их благородные поступки я смотрю как на настоящее чудо – как на дар Божий».
Из записных книжек Альбера Камю
 
 
Владимир Соколов
Как и все лучшие творения Кафки, «Процесс» – вещь настолько причудливая, особенная и не вписывающаяся ни в какие рамки, что трудно применить к ней расхожую банальность «шедевра» или «гениальности», так как они придутся ей не в пору. Грандиозная звучность и масштабность этих слов подходят, скорее, величественному собору, эпической поэме, гармоничной во всех смыслах статуе – но не этому иррациональному существу, сотканному из предчувствий, гротесков и нагромождений абсурда, уловить и назвать которые своим именем так же непросто, как описать достоверно сон, от которого только что очнулся, или забыв, или утратив возможность объяснить его «странность». Кафка же бродит по лабиринту этих ощущений, ориентируясь в нём так же уверенно, как мы ориентируемся в метро или в отделах торгового центра.

Как и мы, он навряд ли сумеет объяснить их – но его способность быть приёмником, а затем – и передатчиком, доносящим сигнал без потерь, так что он сразу распознаётся, поражает и завораживает каждый раз, как ты вновь настраиваешься на эти волны. То, что никто лучше него не изобразил иерархию власти, представляющуюся обыкновенному человеку безумно-бесполезным и бесконечно-бюрократическим кошмаром наяву, не подлежит никакому сомнению. Суд, разрастающийся до размеров мифической организации, чьей вершины достичь невозможно, суд, ведущий против человека процесс, неизвестно в чём заключающийся, суд, терпящий, но не признающий и не пускающий адвокатов на допросы и заседания, суд, держащий потомственных художников для изображения судей в строго определённых образах и позах – это настолько же фантастически и дико, насколько и безоговорочно правдиво, если говорить обо всём упомянутом как о художественных образах.

Манера героев Кафки растекаться в подробнейших объяснениях в надежде доказать что-то и прояснить, когда всё безнадёжно по условию – она может и раздражать, и даже явно утомлять – но она и есть тело и язык произведения, на котором абсурдный мир разговаривает с рациональным человеком. Доказывая, прежде всего, что рациональность здесь абсолютно и удручающе неуместна – хотя иллюзия её успеха, приводящего к каким-то действиям, будет сохраняться до самого конца, пытаясь дать нам вместе с К. хоть какую-то почву под ногами, чтобы в отчаянном ужасе мы не взывали к справедливости. Или, чего хуже – к здравому смыслу. Ведь по неведомой, но почему-то всегда понятной логике, недавних стражей обвиняемого секут в подсобке банка, где он работает, имя столяра неизбежно приводит в судебную канцелярию – так же как и квартира художника, и вообще – любое место и любой человек, случайно встреченный на дороге. Зловеще-ироничное замечание художника, что «всё имеет отношение к суду», оказывается не таким уж и ироничным. Но восхитительнее всего – отношение самого К., который не только не теряется и не отступает перед трудностями, но самоуверенно, а порой – и неожиданно дерзко вступает в противоборство с безликим и безразмерным колоссом судопроизводства, повалить которого, разумеется, не в силах. Тем фантастичнее, безумнее и смешнее, что герой с каким-то легкомысленным и напускным равнодушием увлекается случайными женщинами, которые сами так и валятся к нему в руки (что оборачивается, как и всё, жестоким и насмешливым обманом) – после чего презрительно отталкивает и бросает их – и вообще вступает в отношения с людьми, которые ничего ему дать не могут, тратя на это немыслимое количество времени и сил.

Хотя они и не люди в полном смысле слова – но лишь притворяющиеся ими. Словно ухмылки горгулий над бесчисленными дверьми в бесчисленные коридоры возможностей, проваливающихся в пропасть кошмара, стоит лишь переступить порог. Плодящиеся сущности в лице сына швейцара, капитана-племянника квартирной хозяйки, жены служителя канцелярии и его самого, соседки по дому, разорившегося коммерсанта, служанки адвоката, судейского священника – и других мелких и крупных, в разной степени случайных и мнимых помощников и советчиков, за которыми К. устремляется в бездну разговоров, поступков и даже собственного интереса, вскоре исчезающего вслед за появлением очередной фигуры или тени из этого ада, выбраться из которого нельзя. В этом смысле «Процесс» – катастрофически неуютное произведение, так как остановиться и насладиться моментом гармонии здесь
невозможно. И единственный способ не сойти с ума – двигаться дальше, подчиняясь воле К. и абсурдной логике этого мира. Конечно, любой здравомыслящий человек быстро поймёт, в чём тут дело. Он скажет, что нужно было лишь задать несколько прямых вопросов и получить несколько прямых ответов – которые, если бы и не спасли героя от наказания, то, по крайней мере, прекратили бы его мучения. И, действительно, если смотреть поверхностно, бросается в глаза поразительное пренебрежение простейшей логикой со стороны автора, который пытает бедного Йозефа как будто бы без всякого смысла. Но такое положение вещей – не прихоть Кафки. Оно отвечает положению вещей в нашем собственном мире – и только необыкновенно заостряет его.

На самом деле, вся суть романа легко укладывается в притчу, которую тюремный капеллан рассказывает К. в зловещей темноте собора (совершенно пустого и окружённого почти непроглядной бурей и тьмой). Закон в ней символизирует привратник. Как сам он заявляет – лишь один из многих, причём – из самых низших. Даже по описанию фигура эта – невероятно причудливая и гротескная, хотя и, очевидно, грозная. Закон-привратник представляется просителю равнодушным, неумолимым и непобедимым. При этом совершенно ясно проступают и его самомнение, невероятное скудоумие и жалкость. То же можно сказать и об остальных служителях закона, с которыми К. сталкивается по ходу процесса, получая от них примерно тот же ответ. Притча священника, являющаяся введением к своду законов – по сути, откровенная издёвка, указывающая разом на простой и предельно ясный выход – но содержащая и массу подвохов, которые возникают сразу же, как только её берутся толковать. От этого не может удержаться, кажется, ни один из персонажей книги. Каждый придерживается неоспоримой логики и абсолютно уверен в том, что говорит. Но огромное количество вариантов и трактовок одновременно и дополняют, и противоречат, и сбивают друг друга, так что первоначальная ясность начинает ускользать – но никогда не ускользает окончательно, словно можно в любой момент ухватиться за краешек и развернуть картину целиком.

Согласно притче, закон неизменен и врата всегда открыты. И всё же страж, им самим же и поставленный, нарушает основополагающий принцип. То ли преднамеренно – то ли по откровенному невежеству. А потому огромная и страшная тень закона, постоянно высящаяся надо всеми – вероятно, не более чем миф. Порождённый незнанием не только простых людей
но и самих служителей, не имеющих чёткого представления о связи и функционировании отдельных звеньев. Они – такие же маленькие, бесправные и пассивные винтики системы, вертящиеся бесконечно по одному и тому же кругу – и способные возомнить порой, что нечто понимают и даже значат в теле огромного механизма, не ими запущенного. Из-за этого цепочка становится бесконечной, невольно порождая бесчисленное количество догадок и смыслов, вводя в заблуждение и излишнюю панику – и доводя простую, казалось бы, ситуацию до невыносимого абсурда. И, хотя форма, избранная Кафкой, кажется не менее абсурдной и преувеличенной, она в полной мере отвечает восприятию нами действительности, представляющейся иногда чрезвычайно запутанной и пугающе-необъяснимой. И «процесс» здесь – не столько термин судебной практики, сколько синоним человеческого существования, символ отчаянной беспомощности и ужаса, неизбежной узости в вопросах понимания нами законов бытия, приговора которого избежать не удастся. Страшная книга, что и говорить.