mr_henry_m

Categories:

Перечитывая классиков. «Герой нашего времени». «Княжна Мэри»

Продолжаем наши (то есть, мои) литературные изыскания. Как бы ни были приятны некоторые открытия, которые я сделал для себя в предыдущих частях, их и близко нельзя сравнить с тем эффектом, что произвела на меня «Княжна Мэри». Я очень не люблю слово «шедевр», но, в данном случае, произношу его с легкостью на душе. Если рассматривать эту часть «Героя» отдельно и оценивать ее как самостоятельное произведение, я бы с радостью потеснил свою нынешнюю десятку любимейших на свете книг – настолько поразила меня «Княжна» и в плане художественном, и в плане человеческом, уничтожив эмоционально под конец. 

Даже странно и смешно вспоминать теперь, до чего же поверхностно-романтично воспринимал я когда-то этот сюжет, не говоря уже о полном равнодушии к изощренному слогу Лермонтова. Но сейчас, почти с первых же страниц, я просто не мог сдерживать восторга. Искрометность и тончайшая злая ироничность всего этого немаленького, кстати, произведения огорошивают тебя буквально ежестрочно — и порой даже немного зашкаливают.

Очень помогло мне и то, что я не просто читал, но именно слушал роман Лермонтова, найдя крайне удачную, на мой взгляд, озвучку, блестяще расставившую акценты. Хорошие чтецы, даже если они и заигрываются порой с экспрессией, и вообще заставляют книгу именно зазвучать и ожить, сделав ее необычайно богатой и художественно выпуклой — так, словно читаешь впервые. 

В последние годы я и вообще стал очень восприимчив к таким вещам, упиваясь словом, будто дивным нектаром богов, дарующим тебе чистейшее эстетическое блаженство от наслаждения истинной полнокровной прозой. Когда читаешь эту часть «Героя нашего времени», и вообще начинаешь вспоминать и верить в силу литературы – в силу несомненного и настоящего искусства. Взять хотя бы описания Печориным Грушницкого или его приятеля, доктора Вернера, настолько исчерпывающе яркие и образцовые, что я с удовольствием привел бы их оба целиком – но давайте ограничимся первым.

Грушницкий — юнкер. Он только год в службе, носит, по особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевский солдатский крестик. Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно дать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает голову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правою опирается на костыль. Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания. Производить эффект — их наслаждение; они нравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами — иногда тем и другим. В их душе часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии. Грушницкого страсть была декламировать: он закидывал вас словами, как скоро разговор выходил из круга обыкновенных понятий; спорить с ним я никогда не мог. Он не отвечает на ваши возражения, он вас не слушает. Только что вы остановитесь, он начинает длинную тираду, по-видимому, имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, но которая в самом деле есть только продолжение его собственной речи.

Уже и этого было бы достаточно, чтобы нас убедить, однако: 

Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда не бывают метки и злы: он никого не убьет одним словом; он не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою. Его цель — сделаться героем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился. Оттого-то он так гордо носит свою толстую солдатскую шинель. Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях. Грушницкий слывет отличным храбрецом; я его видел в деле; он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это что-то не русская храбрость!..

Наконец, в довершение всего: 

Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма: я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что... тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?» — и так далее. Он мне сам говорил, что причина, побудившая его вступить в К. полк, останется вечною тайной между им и небесами. Впрочем, в те минуты, когда сбрасывает трагическую мантию, Грушницкий довольно мил и забавен. Мне любопытно видеть его с женщинами: тут-то он, я думаю, старается!    

Занавес, аплодисменты. Хотя, на самом деле, «Княжна Мэри» – целая россыпь таких не только чрезвычайно остроумных, но и очень верных, и глубоких наблюдений. Притом что автор записок разбрасывает горсти этих литературных бриллиантов почти небрежно и шутя, словно у него их неограниченный запас, так что он может продолжать делать так сколько угодно и дальше – вот только не испытывает большого желания. 

Потому что на всем сиянии печоринского духовного богатства, дополняющего его богатство наследственное, залегает также и тень – огромная тень разочарования. Грушницкого может возмущать, что тот говорит о женщинах, будто о лошадях (упоминая, например, «физиономию» княжны Лиговской), но для него это – неизбежная естественность. Поэтому Печорин то до невозможности щедр в своих размышлениях и блестящих описаниях, а то вдруг:    

…я молчал и, пользуясь суматохой, отошел к окну с Верой, которая мне хотела сказать что-то очень важное для нас обоих... Вышло — вздор....

Для автора этих слов все здесь даже слишком и хорошо понятно. Мол, любой, кто имеет чутье или сам переживал подобное, прекрасно все поймет и запросто домыслит опущенное – а мне, уж простите, неохота.

Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.

Разве нужно еще что-нибудь прибавлять? Разве суть состояния и момента не ухвачена здесь с потрясающей и несомненной точностью? 

В общем, хотя замечания Печорина и отдают порой откровенной скучающей усталостью и даже чрезмерной циничной изощренностью, опытный и беспощадный глаз его пронзает всех и вся насквозь. Демонстрируя по-своему мудрую и неприкрытую правду жизни, безусловное знание мира и человеческой натуры, в особенности же – натуры женской. Поэтому, с одной стороны, в описании им той же Мэри проскальзывает нарочитая грубоватость

У нее такие бархатные глаза — именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение, говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят... Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего... А что, у нее зубы белы? Это очень важно! Жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу.

но, с другой стороны, в нем присутствует, мне кажется, и жилка Стендаля, чье пронзительно чувственное, романтическое и порой даже болезненное восприятие женщин так же проступают в этом описании или еще раньше, когда Печорин замечает, что

Ботинки <…> стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления. Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит иногда записка милой женщины.               

Потому что именно «ароматом записок милых женщин» полна проза французского писателя, создававшего свои главные творения примерно в тот же период. 

И сама Мэри не кажется мне теперь всего лишь пустой и томно воздыхающей барышней, начитавшейся любовных романов и ожидающей подобного же приключения и в собственной жизни. Тем более, что это никакое, на самом деле, и не приключение, а настоящее и глубокое переживание, страдание, не меньшая, чем у Печорина, трагедия. Хотя и не сразу, а ближе к развязке, но все же Мэри улавливает – улавливает таким поразительным всегда женским чутьем – что есть лишь два объяснения тому загадочному и отстраненно-сдержанному поведению, которого всегда придерживается Печорин. 

И второго она боится больше, чем могла бы бояться смерти. Она боится, что тот лишь насмехается, лишь играет с ней, а вовсе не взаимно и так же безумно и безотчетно любит, готовый на все пойти. Кроме того, Мэри очень верно замечает, что Печорин в ее глазах даже хуже убийцы – учитывая, как и для каких целей использует он свои природные таланты и свое превосходство над прочими людьми. В том же самом разговоре мы встречаем и второй его беспощадно мрачный, хотя и драматизированный явно автопортрет, умело выжимающий жалость из доверчивой и влюбленной слушательницы.

Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. 
И тогда в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет, особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна — пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.  

Каков мерзавец, не правда ли? Но и как при этом хорош, и до чего умен! Но, в любом случае, вся история с княжной – хотя, казалось бы, и банальная, и такая бесконечно знакомая нам – невероятно при этом печальная и почти душераздирающая, если вспомнить ее, больную, ослабевшую и смертельно бледную, в последних сценах рассказа. Вспоминается мне и то, что в те далекие школьные времена я был наивно и романтически влюблен в Мэри, мечтая оказаться на месте Печорина и отлично понимая Грушницкого.

Я одновременно обожал и ненавидел такого беспощадного, но и такого успешного и ловкого главного героя, видя в нем разом и непобедимого соперника, и идеальный образец для подражания. Так или иначе, жестокая и изобретательная расчетливость Печорина в отношении милой и невинной княжны задевали меня, кажется, и тогда. 

Сейчас же, перечитывая историю их отношений, я переживал все очень лично и как-то особенно болезненно, принимая близко к сердцу все страдания и ожидания девушки, которую мне так хотелось уберечь и защитить от этой страшной и роковой ошибки. То есть, в буквальном смысле воплотиться на страницах романа и противостоять каким-то образом Печорину – хотя уже и не ища в этом личной выгоды, что кажется мне совершенно не нужным.    

А уж, если прибавить сюда и историю с бедной Верой, вновь доверившейся Печорину и павшей очередной жертвой его властной демонической харизмы, становится уже совсем грустно. И все же как я люблю таких вот скромных и светлых героинь, таких преданных и истинных женщин, знающих цену настоящей любви – и способных забыть себя при этом совершенно! И как замечательно и мучительно справедливо ее выстраданное жизнью суждение:

Вы, мужчины, не понимаете наслаждений взора, пожатия руки, а я, клянусь тебе, я, прислушиваясь к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное блаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его.

Что уж говорить про письмо Веры, после которого Печорин, сам не свой, бросается ей вдогонку, загоняя насмерть несчастную лошадь и проявляя вдруг такие чувства и качества, каких не ожидал от него, я думаю, никто.  

И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.

Хотя и перед Мэри он уже почти готов упасть на колени, когда при последней их надрывной встрече старается намеренно отвечать насмешливо. Да и вообще события ближе к финалу романа, начиная примерно от ссоры с Грушницким – череда просто разрывающих душу потрясений и все продолжающихся художественных откровений, после которых испытываешь уже настоящий катарсис, сознавая весь трагический масштаб произведения. 

И это уже радикально иные ощущения, которых я совсем даже не ожидал, привыкнув к немного отстраненной и искристой изощренности первой части повествования, когда эстетика слога и наблюдения смаковалась, как хорошее вино, как игристое и прохладное шампанское на празднике торжества прозы. Но после Вериного письма и печоринского безумного порыва я чувствовал себя таким же раздавленным и опустошенным всеми этими переживаниями, испив до дна горькую чашу вместе с героями, ожившими и до конца понятыми. 

Мне стало жаль даже Грушницкого, ожесточившегося в таком бессмысленном и горделивом сопротивлении, когда он был готов уже во всем признаться и умолять Печорина о прощении. 

Стреляйте! — отвечал он, — я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места...

От этих преувеличенных и отчаянных слов натурально веет Рогожиным и Мышкиным. При этом Лермонтов не перестает восхищать нас и своими маленькими и неизменно меткими психологическими вставками, вроде замечаний о споткнувшемся при подъеме на гору Грушницком или чтении Печориным Вальтера Скотта в последние часы перед дуэлью. В то же утро он раскрывается доктору Вернеру в своем третьем мощном автопортрете.

Видите ли, я выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос. Думая о близкой и возможной смерти, я думаю об одном себе: иные не делают и этого. Друзья, которые завтра меня забудут или, хуже, возведут на мой счет бог знает какие небылицы; женщины, которые, обнимая другого, будут смеяться надо мною, чтоб не возбудить в нем ревности к усопшему, — бог с ними! Из жизненной бури я вынес только несколько идей — и ни одного чувства. Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй...

А второй как раз и предстал перед нами во всей красе в этих очевидно бесценных и гениальных, безусловно, заметках. В частности, он снова, как некогда и в «Тамани», использует здесь прием опережения, уничтожая разом всю интригу с дуэлью – причем в самый напряженный момент. Очень оригинальный и смелый ход, являющийся еще одним жанровым «скачком» «Героя», так как Печорин вдруг оказывается внутри «Бэлы», отвлеченный уже этой историей.

И, на первый взгляд, оно служит будто бы оправданием той вынужденной паузы и дальнейшего разрушения четвертой стены, так как и эмоциональное состояние и положение автора заметно с тех пор изменилось. Но все равно и вновь становится понятно, что цель его – вовсе не развлекать потенциального читателя, о котором он, наверное, не может совсем уж не думать – и все-таки главным в своих записях считает совершенно другое. 

А именно – возможность анализировать и рассматривать себя со стороны в любых меняющихся и непредсказуемых обстоятельствах, приводящих и к изменениям внутри. О последнем же таком интересном обстоятельстве и о последней части романа мы поговорим с вами уже в следующем посте. 

Error

default userpic
When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.